«В черном бархате советской ночи»

«В черном бархате советской ночи»

Яркая, расцвеченная талантом молодость. А потом – пересыльный лагерь, промерзающий насквозь барак. Полусумасшедший человек, продавший свое пальто за горсть сахара, которого ведут на санобработку, а он падает и умирает, совсем голый. Третьего января исполняется 125 лет одному из самых замечательных и загадочных поэтов ХХ века Осипу Мандельштаму. Ошибки веков над ним оказались не властны.

Когда я думаю о поэте, стихи которого сопровождали меня все детство и юность, два образа я вижу перед глазами, две яркие картины. Я вижу молодого человека в Латинском квартале Парижа. Это 1907 год. Юноша, недавно закончивший в Петербурге Тенишевское училище, своего рода «Лицей», гуляет по бульвару Сен-Мишель, сидит на занятиях в Сорбонне, с надменно откинутой головой читает стихи где-то в парижском кафе. Впереди – путешествие по Европе, встреча в Петербурге на Таврической с поэтами в «Башне Вячеслава Иванова», знакомство с Гумилевым и Ахматовой. Яркая, расцвеченная талантом молодость. И потом, без перехода, перед моими глазами последние кадры этого «кино». Владивосток. Пересыльный лагерь. Промерзающий насквозь барак. Полусумасшедший человек, продавший свое пальто за горсть сахара, которого ведут на санобработку – людей заедают вши. «Велели раздеваться и сдавать одежду в жар-камеру… Пахло серой, дымом. В это время и упали, потеряв сознание, двое мужчин, совсем голые. К ним подбежали держиморды-бытовики. Вынули из кармана куски фанеры, шпагат, надели каждому из мертвецов бирки и на них написали фамилии: “Мандельштам Осип Эмильевич, ст. 58 (10), срок 10 лет”… Прежде чем покойника похоронить, у них вырывали коронки, золотые зубы… На Второй Речке за первой зоной рыли траншеи – глубиной 50–70 см и рядами укладывали». Так физически закончилась эта жизнь.

...Одна из самых дорогих книг моего отца – первый сборник стихов Мандельштама с магическим названием «Камень». Сборник был издан в 1913 году, и поскольку поэту было свойственно «зашифровывать» свои стихи, выбрасывая строфы, оставляя иногда от целого стихотворения всего одну, отец мелким бисерным почерком вписывал в сборник восстановленные им по спискам строчки. Почему ему так близка была сложная поэтика реминисценций Мандельштама? Тут было много личного – совпадение вкусов, общие черточки в судьбе. Из общего также – лагерь и годы, проведенные в ссылке. Но нельзя забывать и то, как громко зазвучало имя поэта после 20-го съезда, когда наконец-то можно было прочитать его стихи, не скрываясь.

Еще ничего не зная ни о символизме и акмеизме, ни об огромном количестве мифов вокруг имени поэта, я твердила: «Невыразимая печаль / Открыла два огромных глаза, / Цветочная проснулась ваза / И выплеснула свой хрусталь». И «О, небо, небо, ты мне будешь сниться! / Не может быть, чтоб ты совсем ослепло…» А повзрослев, читала к ужасу экзаменатора: «В Петербурге мы сойдемся снова. / Словно солнце мы похоронили в нем. / И блаженное, бессмысленное слово / Первый раз произнесем».

Огромное количество мемуаров о Мандельштаме, в том числе мемуары его жены Надежды Яковлевны, призваны были дезавуировать бытовавшие в литературной среде анекдоты о поэте. Его безбытность, бездомность, сложный характер, неустойчивая психика порождали массу апокрифов. «О.М. был не по плечу современникам: свободный человек свободной мысли в наш трудный век. Они старались подвести его под свои готовые понятия о “поэте”. Нельзя забывать, кто были его современники и что они наделали», – писала вдова.

«Нет, не луна, а светлый циферблат…»


«Его детство не было радостным. Он родился в Варшаве. Немецко-еврейская фамилия Мандельштам переводится с идиша как “ствол миндаля”. Предки, согласно семейной легенде, были выходцами из Испании, и из семьи вышло много известных врачей, физиков, сионистов и общественных деятелей», – вспоминал брат Осипа. Отец Эмиль (Хацкель) Мандельштам, учившийся в юности на раввина, тем не менее отказался от учебы, стал мастером перчаточного дела и перевез семью в Павловск, а потом в Петербург. Мать – Флора Вербловская – выросла в Вильно и получила музыкальное образование. Связь Осипа с родителями была слабой, и со своим еврейством он был в сложных отношениях, воспринимая иудейство как «хаос» – «незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался – и бежал, бежал всегда». Иудейскому «хаосу» он противопоставлял классический Петербург и европейскую христианскую традицию – впрочем, это тема серьезных исследований. Нам известно, что поступление в Петербургский университет было для него невозможным из-за трехпроцентной нормы. В 1911 году он был крещен, что сняло ограничения и позволило ему учиться. Сам он переживал это, скорее, как переход в «христианскую культуру». Университет он так и не закончил, но увлечение Древним Римом – оттуда.

В 1912-м Мандельштам уже поэт, член Цеха поэтов, написавший среди всего прочего знаменитые строки «Поедем в Царское Село! Свободны, ветрены и пьяны…» Наверное, это самый светлый этап его биографии. Общение с Николаем Гумилевым, Вячеславом Ивановым, дружба с Георгием Ивановым и Анной Ахматовой. Всё закладывалось тогда, всё обещало яркую творческую судьбу. Преодоление символизма, найденное равновесие между звездным и земным. «Нет, не луна, а светлый циферблат / Сияет мне, и чем я виноват, / Что слабых звезд я осязаю млечность…» Хозяин типографии, где на деньги отца печатался «Камень», поздравляя Осипа с выходом книги, пожал ему руку и сказал: «Молодой человек, вы будете писать всё лучше и лучше». И он писал.

Первая мировая война – начало скитаний Мандельштама. Так и не закончил университет, в войне разочаровался, как и все его современники, летом жил в Коктебеле у Волошиных, готовясь к экзаменам и читая книги. Не на шутку поссорился с Волошиным, раздражал всех, но донжуанский список, тем не менее, имел немалый. Увлекался Римом и античностью, чувствовал и понимал музыку. С музыкой он связывал литературу и мог, как никто, описать «концертные спуски шопеновских мазурок…»

«Скрипучий поворот руля»

Революция привела его на советскую службу в Наркомпрос, он переехал в Москву по службе. Он то принимал революцию: «Ну что ж, попробуем: / Огромный, неуклюжий, / Скрипучий поворот руля…», то увлекался левыми эсерами, то разочарованно отвергал новые времена. В Харькове, где он получил должность, произошла встреча с будущей женой Надеждой Яковлевной, и встреча эта во многом определила не только его жизнь, но и посмертную славу. Умная, верная, преданная, разделившая с ним все метания и падения, она сохранит его архив, его стихи для нас. Переехав в Петербург (а вся его жизнь – это скитания по городам и весям), он стал жителем знаменитого Дома искусств, где запомнился как «чудак с оттопыренными ушами». С литераторами отношения всегда складывались сложно. А ведь он уже большой поэт. Блок в дневнике записал: «Он очень вырос. Сначала невыносимо слушать общегумилевское распевание. Постепенно привыкаешь, “жидочек” прячется, виден артист». Там и тогда появилось это «В Петербурге мы сойдемся снова…», обращенное к очередной музе. Вот этого «жидочка», возможно, и не мог вынести поэт, пытавшийся уйти подальше от детства. Сохраняя, впрочем, по свидетельству друзей, «еврейские мозги».


Они скитались. Киев, Москва, Петроград, Ростов, Тифлис, Батум, Харьков, Кисловодск… Это не была тяга к перемене мест, это было желание найти себя в новой жизни. Не получалось. Руль повернулся. Вечное безденежье, отсутствие дома, нищета… Друзья уезжали в эмиграцию. Он остался. И как мог, опекал еще более нищих – Велимира Хлебникова, голодного и бездомного. В Берлине вышел второй сборник его стихов Tristia, а тучи над ним сгущались, работы, кроме переводов, не было никакой. В этой круговерти возникала, впрочем, и новая дружба – Борис Пастернак относился к нему с неизменным уважением: «Отчего вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо его только написать».

Конец двадцатых годов – он мечется по Ленинграду в поисках заработка и стихов не пишет. «Он переводит разные случайные книги и мечтает открыть ларек…» – вспоминает современник. А сам он пишет жене: «Я весело шагаю в папиной еврейской шубе и Шуриной ушанке… Привык к зиме… В трамвае читаю французские книжки». Он пишет прозу, рецензии, делает переводы. Благодетель советских поэтов, член Политбюро ЦК ВКП(б) Николай Бухарин хлопочет за него, и Мандельштам получает возможность издать книгу «Стихотворения». Та самая книга, о которой вспоминает Арсений Тарковский в стихотворении «Поэт» (наверное, он нарисовал самый яркий поэтической портрет Мандельштама): «Эту книгу мне когда-то / В коридоре Госиздата / Подарил один поэт, / Книга порвана, измята, / И в живых поэта нет. / Говорили, что в обличье / У поэта нечто птичье / И египетское есть; / Было нищее величье / И задерганная честь…»

В 1929 году даже эта призрачно-спокойная жизнь завершается – Мандельштама обвиняют в плагиате, в использовании перевода другого автора. Он защищался, писал о переводчиках-халтурщиках, дело приобрело большую огласку. Он был озлоблен, без денег, голодал. Бухарин помогал, как мог, организовал поэту поездку в Ереван. В 30-м году супруги попытались вернуться в Ленинград – «Петербург! Я еще не хочу умирать…» – всё зависело от решения секретаря Союза писателей Николая Тихонова, а он был против. В результате они с женой ютились у родственников, встречаясь на кухнях… «Мы с тобой на кухне посидим, / Сладко пахнет белый керосин…» Такая идиллическая картинка, а за ней – бездомность и нищета. И трагическое предчувствие, желание собрать корзину, «…чтобы нам уехать на вокзал, / Где бы нас никто не отыскал». Однако спрятаться не удалось.

«Век-волкодав»

В стране закручивали гайки. Он ощущал это, как затравленный зверь, предчувствуя свою судьбу. «Мне на плечи бросается век-волкодав, / Но не волк я по крови своей…» И в то же время упрямо пытался стать «человеком эпохи Москвошвея» – вечный внутренний конфликт. Вроде бы все налаживалось: в 32-м дали маленькую комнатку в Москве, небольшую пенсию. В 33-м наконец-то они получили свою квартиру. Он поседел, болел, «производил впечатление старика» в свои 42 года. Однако преображался, когда читал стихи. «Голову забросив, шествует Иосиф», – говорили о нем тогда.

Мандельштам никогда не был поэтом-реалистом, однако картины страшного голода в Крыму – результат коллективизации, когда власти отняли у крестьян запасы зерна и начался страшный голод – поразили его, и он написал «Холодную весну». «Холодная весна, / Бесхлебный, робкий Крым, / Как был при Врангеле / – такой же виноватый…» Это стихотворение ему позднее тоже вменяли в вину.

Исследователи не могли найти конкретного повода, вынудившего его написать самоубийственное стихотворение о Сталине. Может быть, его и не было. Но весь страшный фон той жизни, ощутимый гнет – идеологический и физический – привели к этому выплеску. «Мы живем, под собою не чуя страны, / Наши речи за десять шагов не слышны, / А где хватит на полразговорца, / Там припомнят кремлевского горца…» Он жестоко поплатился за то, что первым из всех своих современников решился сказать то, о чем другие боялись думать. Пастернак, выслушав друга, возмутился: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал и прошу вас не читать их никому другому», – вспоминал сын Пастернака. Возможно, в этом неприятии стихотворения коллеги и кроются причины знаменитого телефонного разговора благополучного в те времена Пастернака со Сталиным, который решил выяснить его мнение об арестованном Мандельштаме: «Ведь он ваш друг…» Вождь хотел уточнить, действительно ли Мандельштам – мастер. Однако Пастернак не дал утвердительного ответа и не выступил в его защиту, а предложил Сталину побеседовать «о жизни и смерти». Сталин бросил трубку. Впрочем, не нам судить.

Обыск продолжался всю ночь с 13 на 14 мая 1934 года. В квартире были Надежда Яковлевна и Анна Андреевна Ахматова. Искали рукописи. Нашли то, что искали. Мандельштам был арестован. Его ждали допросы, пытки светом в камере. Попытка самоубийства. Времена еще были вегетарианские, а может быть, размышляют некоторые исследователи, Сталину в чем-то польстил его страшный образ, нарисованный Мандельштамом на фоне «тонкошеих вождей». Говорят, он отдал приказ «изолировать, но сохранить» Мандельштама. Вмешался и вечный заступник – партийный бонза-либерал Николай Бухарин. На этот раз всё закончилось ссылкой сначала в Чердынь, потом в Воронеж. Он снова пытался примириться с государством, писать о крестьянском быте, удалось поработать и завлитом в местном театре. Но здоровье ухудшалось. Его уволили из театра.

Времена менялись, в 36-м году по стране прокатилась новая волна репрессий. Никакой работы для него в Воронеже больше не было, его отлучали от советской литературы всеми возможными способами. Он обращается к Чуковскому: «Вы знаете, что я совсем болен, что жена напрасно искала работы. Не только не могу лечиться, но жить не могу: не на что…» Но самое страшное не это. Самое страшное – его работа над большим благодарственным стихотворением Сталину.

«Миллионы убитых задешево»


Конечно, обожествление Сталина к 37-му году уже было общим местом. Сложились свои каноны, образ Сталина рисовался одними красками и приобретал все более божественные черты. Как писал грузинский поэт Паоло Яшвили о шинели Сталина: «Массивность бронзы обрело сукно». И в то же время современники начали с умилением замечать человеческие черты в вожде. В книге Олега Лекманова о Мандельштаме приведены замечательные перлы из газет того времени: «В черных волосах седина, тень от усов прикрывает улыбающийся рот». Или вот эта цитата: «Ну и смеху было в зале, когда товарищ Сталин давал этим “критикам” отповедь. Все смеялись. И товарищ Сталин смеялся». То есть, посмотрите, он может смеяться! Интеллигенции представлялось, что это добрый знак. Знак, ведущий к смягчению… Вот и Мандельштам, чья ода написана технически безукоризненно, о чем неоднократно говорил Иосиф Бродский, отмечает эту улыбку: «Он улыбается улыбкою жнеца», а заканчивает, конечно, патетически: «Его мы слышали и мы его застали». На что он надеялся, написав оду? На спасение – возможно, ему подсказали, что нужно для этого сделать? На то, что ему все же удастся наконец стать «человеком эпохи Москвошвея»? На потепление климата? В конце января 1937 года был арестован единственный партийный покровитель Мандельштама Николай Бухарин. Потепления не случилось. «Читателя! Советчика! Врача! / На лестнице колючей разговора б!» Все шло к развязке.

Ссылка закончилась, однако оставаться в Москве Мандельштамам не позволили: как это случалось в те времена, в 24 часа им было приказано покинуть столицу. Они жили в Савелово, потом в Калинине, снимали комнаты в избах. Друзья помогали деньгами. Однако уже готовилось письмо-донос Владимира Ставского, в те годы генерального секретаря Союза писателей, наркому внутренних дел Ежову. Он пишет, что автор «похабных, клеветнических стихов» часто бывает в Москве, что из него делают «страдальца». «Еще раз прошу Вас помочь решить вопрос об О. Мандельштаме. С коммунистическим приветом В. Ставский». Прилагаемый отзыв о стихах поэта, составленный неким Петром Павленко, свидетельствовал, что Мандельштам – не поэт, а версификатор.

2 мая 1938 года он был арестован. Обыска не было. Надо было просто «решить вопрос с надоевшим Мандельштамом». И вопрос был решен. Дело было рутинное. Его осудили за «контрреволюционную деятельность». И в столыпинском вагоне он уехал в свое последнее путешествие по стране – в пересыльный лагерь 3/10 Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей. Сил на лагерь у него не было. Он был болен, психически не здоров. «На наших глазах он сходил с ума», – вспоминал советский нарком Всеволод Меркулов. Сыпной тиф, санобработка и смерть 27 декабря 1938 года. И почти полное забвение на Родине на долгие годы. До смерти Сталина оставалось 16 долгих лет.


Последнее письмо Надежда Яковлевна написала мужу 22 октября. Это было ее прощание. «Каждая мысль – о тебе. Каждая слеза и каждая улыбка – тебе. Я благословляю каждый день и каждый час нашей горькой жизни, мой друг, мой спутник, мой слепой поводырь… Не знаю, где ты. Услышишь ли ты меня. Знаешь ли, как я люблю. Я не успела тебе сказать, как я тебя люблю. Я не умею сказать и сейчас. Я только говорю: тебе, тебе… Ты всегда со мной, и я – дикая и злая, которая никогда не умела просто заплакать, – я плачу, я плачу, я плачу. Это я – Надя. Где ты? Прощай. Надя».

…Его стихи и прозу, архивные документы – всё сохранила вдова поэта. С ней всегда был большой «рукописный чемодан». Надежда Яковлевна держала в памяти его стихи и многочисленные варианты, не надеясь на сохранность архива. Значительная часть собрания спасенных документов в 1973 году была переправлена во Францию. А после смерти Надежды Яковлевны Мандельштам летом 1983 года ее архив, книги с автографами и фотографии были конфискованы КГБ.

Но на Западе уже вышла книга ее мемуаров, и стихи уже издавались в Америке, а в СССР расходились в списках, а в нашем семейном альбоме появился портрет молодого поэта... Хранить его среди фотографий родственников было безопасней. Мандельштам вернулся.

Алла Борисова
Источник