"Трагедия феномена Савченко" - Ксения Кириллова

"Трагедия феномена Савченко" - Ксения Кириллова

Надежда доросла до сочувствия и прощения врагов – но беда в том, что в политике этому не место.

С освобождения героической украинской летчицы Надежды Савченко прошло чуть больше месяца, но за это время многие весьма уважаемые и искренние деятели патриотического движения уже окрестили ее “троянским конем Путина”. Украинскую общественность возмутили предложения Савченко сесть за стол переговоров с лидерами боевиков, заявления на манер того, что простые россияне не должны страдать от санкций и тому подобные. Выяснилось также, что во время нахождения в плену Надежда переписывалась с российской террористкой Марией Колядой.

Чем больше “чудачеств” стала позволять себе Надежда, тем жестче становится критика в ее адрес. Некоторые из тех, кто ранее восхищался нешуточным мужеством летчицы, сегодня в открытую сомневаются в нем, намекают на ненастоящий характер ее голодовок, подозревают вербовку со стороны ФСБ, а некоторые даже предлагают лишить ее звания Героя Украины. Менее радикальные и более взвешенные комментаторы признают, что в плену Надежда вела себя достойно, но в политику ей идти не следовало. И вот с последним уже можно согласиться.

Помнится, сразу после освобождения Савченко я писала о том, что Надежда не обещала нам быть профессиональным политиком, и не ее вина, если она вдруг не окажется таковым. Но писала также и то, что ее возвращение – это тест на зрелость украинского общества, на умение отделять личность человека от собственных ожиданий и разочарований, и даже от совершаемых этим человеком ошибок. Лично мне в слишком “трогательном” отношении Надежды к боевикам видится не намеренная провокация и уж точно не хладнокровное предательство. На мой взгляд, здесь мы имеем дело больше с психологическим феноменом.

Могу сказать за себя, что мое отношение к российским “ватникам” и к пророссийски настроенным жителям Донбасса несколько разнится. Правда, в данном случае речь идет о тех, кто не брал в руки оружия. В самом начале войны я общалась с девушкой с востока Украины, жившей в захваченном боевиками городе, которая, как заколдованная, повторяла мантры российской пропаганды: “Когда придут укры, нас уничтожат, нас всех вырежут”. Я пыталась объяснить ей мягко, что никто не собирается ее вырезать, что это бред от начала до конца, но все было бесполезно. “Сланцевый газ”, “бандеровцы” – наверное, все мы уже не раз слышали эти заклинания.

Так вот, если с русскими “ватниками” после бесполезной попытки переубедить я начинала жестко спорить, а потом и вовсе разрывала общение, включая бывших близких друзей, то с этой девушкой я уже не спорила и старалась сохранить контакт, хотя она была для меня почти посторонним человеком. Просто потому, что первые сидели на теплом диване и поддерживали при этом войну на чужой территории, а она жила под ежедневными бомбардировками – на своей. Это трудно представить тем, кто сам никогда не жил на войне, не просыпался в 4 утра от разрывов снарядов на расположенном рядом аэродроме, и не ждал каждый день, что тебя могут убить. И я понимала, что если поссорюсь с этой девушкой, завтра ее уже может не быть на свете, и я не прощу себе, если последними моими словами в ее адрес будут упреки.

Когда каждый раз общаешься с человеком, как в последний раз, ценность человеческой жизни осознается на практике. И все ужасы войны, которые моя знакомая расписывала мне, рождали две эмоции. С одной стороны, ненависть к тем, кто начал эту войну: к Путину, его штатным пропагандистам, его боевикам вроде Гиркина и компании, ко всем тем, без которых этого ада никогда бы не возникло. С другой стороны, сочувствие к ней как к прямой жертве этой войны, даже при том, что она была зомбирована российской пропагандой. У меня, сидящей в безопасности и не знающей грохота бомб над головой, не поворачивался язык осуждать человека, познавшего ужас, войну, страдания и смерть. Эта молодая дурочка, в конце концов, не обязана была разбираться в политике, она имела право просто жить нормально, как десятки и сотни таких же обывателей.

Похожие чувства испытывают многие украинские волонтеры, занимающиеся реабилитацией беженцев с Донбасса. Даже видя, что у этих людей, что называется, “каша в голове”, перед лицом чужих, не пережитых нами самими страданий как-то стихают эмоции, проходит злоба и возмущение, и появляется благоговейное отношение к горю – к чужому горю людей чуждых нам взглядов, но, тем не менее, горю глубокому и настоящему.

А у некоторых заходит еще дальше. Наряду с совершенно твердой позицией и искренним патриотизмом в каких-то моментах у людей появляется если не сочувствие к врагам, то понимание. Особое понимание каких-то вещей, которые парадоксальным образом не могут понять свои – те, кто не переживал такого, но могут понять чужие, если они пережили похожее. В этом парадокс человеческого сознания: мы не можем понять глубину чужих потерь, если сами не чувствовали то же самое. И между страдавшим и не страдавшим лежит особая пропасть, которая не определяется убеждениями.

Это понимание между вдовами, потерявшими на войне мужей, которое иногда прорастает через взаимную озлобленность и отчаянное “не прощу!”. Эта странная общность страданий и бед, выражающаяся всего в двух словах: “Я тоже”. “Я тоже знаю, что такое грязные окопы и свист пуль над головой, и голод, и снег, и холод подвалов, и залпы огня. Я тоже знаю, что такое война”. Это странное чувство, когда солдат понимает, что его враг пережил ровно то же, что он сам, проявляется иногда на фронте как дань заложенной в людях способности сочувствовать и сострадать, которая иногда имеет свойство просыпаться при схожести условий чаще, чем при схожести взглядов.

Если проанализировать письма Надежды Савченко к Марии Коляде, мы можем увидеть в них похожий феномен, только не в отношении фронта, а в отношении плена. В них сквозит на самом деле все та же неизменная формула: “Ты ведь тоже… значит, ты тоже это понимаешь”. “Маша, жизнь каждого человека стоит одинаково… И так как ты видела войну, то должна была это понять. Ничья жизнь не бывает больше, по крайней мере, в глазах Бога”, – писала Савченко в том письме. Далее опять момент схожести: “У тебя они украли два дня плена, у меня семь дней”. А затем Савченко тратит долгие страницы текста на убеждения Коляды в том, что войну в Украине начал Путин – и, кстати, от своих позиций нигде не отступает.

Этот феномен схожих переживаний и схожих бед помогает людям по разные стороны фронта видеть друг в друге людей, что, на самом деле, очень важно, чтобы не превратиться в бездушную машину, не расчеловечиться от войны. Но беда в том, что в политике ему не место. Умеренная эмпатия и понимание того, что вокруг находятся люди, важна на фронте, чтобы уметь отличать гражданские объекты от военных, чтобы не стрелять в обычных людей, даже если они тебе не рады, чтобы защищаться, выполнять приказы, но не добивать остервенело раненых, чтобы не пытать захваченных в плен, чтобы именно оставаться человеком.

Но политику делают совсем другие люди. Не те наивные девчонки, которые живут под бомбежками и ноют от реальных и придуманных страхов. Не те одураченные пропагандой нацболки, которые едут в другую страну сеять там смуту и искренне считают себя героинями. Не те, кто лежит в окопах или сидит в тюремных камерах. Политику, по крайней мере, со стороны России, делают хладнокровные подонки, которым нет дела до человеческих жизней. Они не понимают ничего, они никому не сочувствуют, никого не пожалеют, и уважают только язык силы.

И именно от них – от сытых хладнокровных подлецов на самом деле зависит судьба тех, у кого ищет понимания и сочувствия Савченко. Еще больше года назад скандально известный в прошлом украинский, а ныне российский аналитик Ростислав Ищенко прямо признал, что Плотницкий и Захарченко – марионетки Кремля, и, цитирую, “стопроцентно им подконтрольны”. И разговаривать с ними – это идти на поводу у Кремля, а вовсе не у заблуждающихся “вояк” из донецких подворотен.

В этом и есть трагедия феномена Савченко. В своем фронтовом и тюремном опыте она доросла до сочувствия и, что дается не каждому, до прощения врагов. Это можно назвать святостью, обычной эмпатией, чрезмерной человечностью или даже Стокгольмским синдромом. В данном случае это не имеет значения. Смысл в том, что ее отношение – это ее личный, солдатский и человеческий опыт. А политика решается не личными чувствами и жизненным опытом, а сложным расчетом политических раскладов, при которых нужно выбрать наиболее верный для нации и для страны план. План, при котором Украина сохранится как государство, а иностранные захватчики не будут иметь возможности манипулировать состраданием или усталостью обычных людей.

И то, что Надежда может позволить себе как обычный человек сочувствовать врагам, понимать их, общаться с ними, она уже не может позволить себе как политик по той простой причине, что те, с кем она пытается разговаривать, не вершат политику. Политику вершат другие, которые будут пользоваться ее благородством, как слабостью, и стремиться закончить войну на своих условиях. Надежда была и осталась сильным и благородным человеком, но, увы, не смогла стать настоящим политиком. А многим украинцам, к сожалению, трудно отличить одно от другого.

Ксения Кириллова