Совпадение по времени истории с вызовом генералом Золотовым на дуэль Алексея Навального и необыкновенных приключений Петрова и Боширова, этих Бима и Бома отечественного медиапространства, многое объясняет в современной российской политике. Это невероятно концентрированная картина когда натужной, когда агрессивной серьезности, которая вызывает сначала оторопь, а потом – смех. В полном соответствии с канонами классической работы Владимира Проппа «Проблема комизма и смеха». Только проблема эта уже не филологическая, а политическая.
Дырка в корабле «Союз», которую проделали, оказывается, американские астронавты, обсуждающийся запрет на передвижение иностранных судов по Северному морскому пути, да что угодно еще – просто откройте ленту новостей — это нескончаемый поток каких-то пародий на новости. И они смешны в своих претензиях на чрезвычайную серьезность, обусловленную государственной важностью с элементами секретности и конспирологии.
Смех развенчивает звериную серьезность власти – и нет для нее ничего страшнее, чем стать смешной и нелепой. Она воюет со смехом – например, сажает за иронические картинки в соцсетях. Руслан Соколовский ловил покемонов в храме – хотел проверить Церковь на самоиронию. Получил, как выражается генерал Золотов, «ответку» — приговор вроде бы светского суда. Официозно-сакральное не выживает рядом со смехом, и потому комическое наказывается уголовной репрессией: не случайно так много теперь дел по оскорблению разнообразных чувств и возбуждению вражды к разрастающемуся числу социальных групп.
Карнавал, как нас учил Михаил Бахтин, переворачивает все вверх дном, а власть предполагает строгую иерархию без всяких там переворотов. Но когда на экране появляется официальное лицо, генерал при всех регалиях и, используя субкультуру и язык казармы и подворотни, угрожает частному лицу — это и есть карнавал в чистом виде. Точнее, так: если это не угроза применения насилия – нет? – тогда это карнавал. Но на нем представитель власти смотрится неорганично.
Власть не должна давать повода для гиперболизации своих свойств и черт – например, погон или фуражки, для нее нежелателен, в пропповских терминах, «комизм сходства» (военный у микрофона вызывает исключительно, скажем деликатно, латиноамериканские ассоциации).
Она не должна обнажать прием, изъясняясь на языке социальных низов, как приличный, занимающий солидное положение человек, не должен обнаруживать под дорогой сорочкой наколку с голой женщиной и специфическим текстом категории 18+. Все это приводит к полной десакрализации. А десакрализованная власть утрачивает всю свою величественность, провоцирует фамильярное к ней отношние, становится смешной.
Не место ей на карнавале, она не его участник, а объект пародии, ведь «целый необозримый мир смеховых форм и проявлений противостоял официальной и серьезной (по своему типу) культуре церковного и феодального средневековья» (М.М. Бахтин). Становясь частью карнавала, она превращается в пародию на саму себя.
Нарочитая агрессия (в случае генерала) и очевидная уклончивая ложь (в случае двух неразлучных «туристов») – еще один шаг через очередную красную линию: все, что казалось еще вчера морально недопустимым, становится новой нормой, рутиной. Но рутиной и новой нормой становятся все более лихие и веселые ответы общества – оно смеется и издевается над властью. Протест – это не только выход на улицу, это еще и смеховая культура. Всех за нее не пересажаешь. Советскую власть подорвали не только упавшие цены на нефть и чрезмерные военные расходы, но и то, что она стала смешной и над ней стали открыто смеяться, несмотря на опасность преследований, в том числе уголовных.
Все по Бахтину: «Серьезность нагромождает безысходные ситуации, смех подымается над ними, освобождает от них. Смех не связывает человека, он освобождает его».
«Односторонне серьезны, — писал Бахтин, — только догматические и авторитарные культуры». Ошеломляюще серьезным было интервью Петрова и Боширова, но в результате ощущение клоунады и карнавала, настроение, заданное видеообращением генерала Золотова, лишь усугубились. Профанация тайного и величественного – работы спецслужб, достигла своего пика в образе двух коверных клоунов российской (контр)пропаганды. Эти специалисты по «спортивному питанию», упорствовавшие в своем желании осмотреть закрытый собор и де факто совершившие каминг-аут в интервью официозно-пропагандистскому каналу – просто квинтэссенция всего комического, что только может быть во власти. «Солсберийские рассказы» — гораздо более пошлые и менее правдоподобные, чем монашеские байки из рассказов «Кентерберийских».
Власть умеет иронизировать. Но ее ирония не смешная, а злая, выраженная клишированным языком пресс-секретарей, «высмеивающих» супостатов с Запада. Этот стиль современен лишь по средствам доставки, а по форме и содержанию он чрезвычайно архаичен и отсылает к пропагандистским лингвистическим образцам конца 1940-начала 1950-х годов: это агрессивная ирония и злобный смех, предшествующие погрому и аресту.
Чем страшнее для власти будет становиться смеховая культура гражданского общества, тем серьезнее она станет относиться к своим ответам: в конце концов у нее есть монополия на насилие.
Но то, что она уже живет внутри commedia dell'arte, делает ее слабой и эмоционально уязвимой: Петрушка в площадном театре побеждает надутых в своей серьезности персонажей и высмеивает порок и лицемерие. Именно поэтому у того же Навального в споре с властями, пытающимися играть на чужом для них поле карнавала, есть фора, смешливая фора сочувствия.
Одним из признаков, по которым судебные врачи выявили слабоумие бравого солдата Швейка было то обстоятельство, что он всерьез выкрикивал: «Да здравствует император Франц Иосиф Первый!». Подобострастие по отношению к власти и восхваление ее – тоже из области комического. Государственная пропаганда в ее прямолинейности становится по-настоящему смешной и дискредитирует и ослабляет власть. То, что должно быть устрашающим, страшным быть перестает. То, что должно умилять и увеличивать народную поддержку, становится поводом для пародий. А священная борьба за чистоту нравов и блеск скреп приводит к чистке библиотек от Пушкина, изданного Соросом, и даже кострам из книг.
Как писал Пропп, «неспособность к смеху может быть признаком не только тупости, но и порочности». Вот, например, Сальери у Пушкина: «Мне не смешно, когда фигляр презренный / Пародией бесчестит Алигьери». Ну, так то Алигьери… А у нас пародией уже нельзя бесчестить Церковь и особо гордые собой и заранее оскорбленные «социальные группы». Впрочем, никто, даже «фигляр презренный» и «маляр бесчестный» не сделали больше для дескарализации власти и профанации ее функций, чем сами государственные деятели и органы. И все потому, что они не умеют смеяться над собой.
Легко переходя туда и обратно красные линии, не чувствуют границы, за которой становятся смешными.
Милан Кундера, большой ценитель Франсуа Рабле, в своем эссе «Когда Панург перестает быть смешным» опасался, что человечество утрачивает чувство комического, и Панург из «Гаргантюа и Пантагрюэля» может перестать казаться смешным. Власти не смешно, когда она смотрится в зеркало. При ней не осталось даже шутов, чтобы иногда заставить ее сомневаться в обоснованности своей звериной серьезности – то есть клоуны-то есть, и цирк остается нетронутым, но это злые клоуны, способные лишь на лесть и поддакивание. И это самое плохое, что может произойти с оптикой и слуховым аппаратом власти – она перестает видеть и слышать, сохраняя лишь способность надзирать и наказывать, упоенно, вслух разговаривая при этом на жаргоне бань, комнат отдыха и разборов полетов.
Андрей Колесников