Математику он бросил из-за её монотонности, педагогику – из-за политических разногласий с руководством школы. Он пришёл в мир кино в начале 90-х, а в конце нулевых был изгнан из Союза кинематографистов за критику Никиты Михалкова. В интервью Jewish.ru кинокритик Виктор Матизен рассказал, кто впервые ткнул ему в его еврейство, как Мединский душит свободу в кино и почему последние фильмы Михалкова ужасны.
Расскажете немного про своих родителей?
– Мама –еврейка родом из Велижа, ее дед был раввином, а отец – революционером, который порвал со своей семьей, попал на каторгу, а после революции поселился в Ленинграде. Папа – из «екатерининских» немцев, живших в колонии под Ленинградом. В 1952 году, когда они окончили учебу, ни для евреев, ни для немцев работы в городе не было, и они отправились в Дагестан, где было столько национальностей, что на пятую графу в паспорте кадровики не обращали внимания. Мама всю жизнь преподавала немецкий, папа ставил физические эксперименты – сначала в Махачкале, потом в новосибирском Академгородке, кандидатскую защищал у Капицы в присутствии Ландау. Жили они душа в душу, ни разу не слышал ни пререканий, ни грубых слов. То, что я –еврей, узнал в семь лет, когда в Зеленограде на меня ни с того ни с сего накинулся какой-то пацан со словами: «Ах ты, жидовская морда!» Иногда мне кажется, что чутье на еврейский дух – врожденный инстинкт. Поэт и критик Костя Кедров рассказывал, как однажды знакомый врач-психиатр сводил его в психиатрическую больницу на экскурсию. Вел от лёгких случаев к тяжёлым и в конце концов подвел к клетке, где за решеткой сидело полуголое и урчащее человекообразное существо, которое, по словам врача, вообще потеряло способность к членораздельной речи и только шипело. Костя на него уставился и вдруг сквозь это шипение услышал то же, что я от этого пацана: «У, ж-ж-жидовская морда!»
По первому образованию вы математик, и у вашего диплома было очень красивое название: «О монотонности одного статистического критерия».
– Собственно говоря, предметом доказательства критерия была именно его монотонность. Поначалу я думал о научной карьере. Но когда проработал месяц над дипломной работой, погрузившись в формулы и отключившись от внешнего мира, понял, что математика – такой наркотик, от которого у меня просто съедет крыша. И пошел работать в школу – можно сказать, в народ. Взял три шестых класса, рассчитывая довести до выпуска, а за это время подыскать себе не столь абстрактное занятие. Но вошел во вкус и вместо пяти проработал 11 лет, выпустил пять классов, до сих пор общаюсь со старыми учениками, которые разлетелись по миру.
Пишут, из школы вас пытались выгнать?
– У меня язык всегда бежал впереди страха, а в «совке» это не приветствовалось. Ляпнешь что-нибудь на уроке, вроде того, что действия арифметики делятся на капиталистические – прибавить и умножить, и коммунистические – отнять да разделить, дойдет до администрации – и что ей делать с таким воспитателем молодежи? Гнать, конечно. А как его выгонишь, если у него учатся дети академической элиты? Дети и друзья из учительской среды поднимали родителей, те давили на директора и не давали меня уволить – кто еще их чад в престижные вузы подготовит?
Любимая учительская история есть?
– Легко. Прорвало однажды трубу в моем кабинете математики, и пришлось вести занятия в кабинете литературы. Таком, знаете, образцово-показательном. Прохаживаюсь по классу, толкую про многогранники, вижу пушкинский уголок. Под портретом поэта – самодельный плакат со стихотворением: «Отвага, искренность, спайка, задор – от каждого искорка, вместе – костер!» И подпись: А.С. Пушкин. У меня чуть глаза не выпали. Класс смотрит непонимающе: написано, что Пушкин – значит, Пушкин. Довожу урок до конца, дожидаюсь хозяйку и вежливо спрашиваю: «Александра Петровна, что это?» «Вы не умеете читать?» – отвечает. «Простите, но это же не Пушкин». – «А вы что же, прочли всего Пушкина?» – «Нет». – «Тогда мне с вами не о чем говорить». Через пару дней сообщаю ей, что перелистал полное собрание сочинений Пушкина и не нашел этот стишок. «Ну и что?» – «Не понял». – «Конечно, вы же не знаете, что в печати до сих пор появляются новые произведения Пушкина». Ловлю ее на слове: «Неужели старик еще пишет?» Она смеряет меня презрительным взглядом, допуская, что я не знаю, что Пушкина давно нет в живых, и поясняет: «В результате розысков наших пушкинистов на свет до сих пор появляются неизвестные стихи великого поэта». «А чем вы докажете, что это написал Пушкин?!» – спрашиваю я, вспомнив наконец, что доказывать верность атрибуции должен атрибутор. «Это очевидно каждому образованному человеку». «Я, конечно, не так образован, как вы, но мне – не очевидно». – «Это понятно. Вы хоть знаете, что написал Пушкин в Сибирь декабристам?» – «“Во глубине сибирских руд”?» – «Правильно, – удивляется так, будто услышала говорящую обезьяну. – А что ему на это ответил Одоевский?» – «Что из искры возгорится пламя?» – «Правильно. А что ему в ответ написал Пушкин?!» – «Понятия не имею». – «А вот то и написал: “От каждого – искорка, вместе – костер”. Вам понятно, о каком костре пишет великий поэт? О костре революции! Это же ответ материалиста идеалисту и пророчество о роли революционных масс в истории!» «Да не мог Пушкин этого написать!!!» – кричу я, теряя почву под ногами. «Вы хоть понимаете, что говорите? ПУШКИН – не мог? Великий русский поэт – и не мог?! Пушкин мог все!» Не знаю, долго ли еще провисело в кабинете литературы это пушкинское стихотворение, потому что вскоре я уволился из школы.
А потом вы сменили образ учителя математики на промышленного альпиниста и, учась во ВГИКе, красили фасады?
– Сначала попытался поступить в аспирантуру в литинститут – к тому времени у меня уже были кое-какие публикации, и для поступления я показал трактат о прозе Трифонова, который, как мне сказали уже в постсоветское время, тянул на кандидатскую диссертацию. Но меня завернули за то же отступление от священных принципов соцреализма, которое совершил Трифонов. Тогда я заочно поступил во ВГИК, потому что давно любил кино и получил кое-какое кинообразование в академгородковском и студенческом киноклубах, а студенческий билет ВГИКа давал возможность проходить в театры. Пока учился, занимался репетиторством и шабашничал – собирал папоротник, сплавлял лес, прокладывал канализацию, года два красил фасады в люльке.
Во ВГИКе на вас смотрели более либерально?
– В общем, да, поскольку выдали красный диплом. Правда, наш мастер Елизавета Михайловна Смирнова как-то сказала: «Виктор, я возвращаю вашу семестровую работу без оценки и должна сказать: если вы и дальше будете писать в таком духе, то духу вашего ни в одном советском издании никогда не будет. И вообще, зачем вы пошли в кинокритику? Не бросили бы свою математику – были бы в ваши 34 года доктором наук. А вы что? Фасады красите?» Между тем на фасадах я зарабатывал больше доктора наук – начал простым работягой с 850 рублями в месяц, а закончил бригадиром с 1200 рублями. И это мелочь сравнительно с тем, что имел наш «папа» Валера Берштейн, который держал несколько бригад и был, наверно, подпольным миллионером. Колоритный был мужик. Любил повторять, что главное противоречие социализма – это противоречие между фасадом и нутрянкой. А математику бросить не удалось, она настигала меня еще дважды в виде задач, на которые я натыкался. В буквальном смысле. Перекатывал камни – разработал теорию перекатывания многогранников, стягивал веревкой покосившуюся этажерку – вывел элементарную теорию жесткости конструкций с гибкими элементами.
Конец 80-х – начало 90-х называют периодом бурной самодеятельности в российском кино. Как вы его оцениваете?
– После Пятого съезда кинематографистов в мае 1986 года всё, что было нельзя, стало можно. В это время были выпущены «полочные» фильмы, появились картины Сокурова, «Маленькая Вера» Пичула, «Прорва» Дыховичного, «Такси-блюз» Лунгина, «Интердевочка» и «Анкор, еще анкор!» Петра Тодоровского, «Два капитана-2» Дебижева, «Город Зеро» и «Цареубийца» Шахназарова… В год выходило по 300 картин. Конечно, большую часть этого потока, как и в советские годы, составляла киномакулатура, но куда ж без нее? Важно то, что свобода, обретенная тогдашним кинематографом, сохранилась надолго и чувствуется даже сейчас, хотя ее и стараются всячески придушить.
Вы важный свидетель истории цензуры. Чем нынешняя отличается от советской?
– Тем, что она не признает себя цензурой и прикидывается борьбой с фальсификациями истории или борьбой за нравственность. Главным цензором нынче является министр культуры, присвоивший себе право отказывать в госфинансировании неугодным проектам или таким режиссерам-оппозиционерам, как Виталий Манский, и не выдавать прокатные удостоверения неугодным фильмам. В цензоры рвутся депутаты и православные активисты. Причем в советское время создатели фильма еще имели какую-то возможность его отстоять, а сейчас они совершенно бесправны. Да и цензоры пошли другие. Тогдашние иногда пытались спасти фильм посредством ампутации некоторых частей и выпустить хоть бы искалеченным, а эти сразу топят. И вселяют страх, который отбивает у продюсеров и режиссеров охоту заходить в неизведанное. Скверное сейчас время для кинематографа.
Какие недавние работы вы могли бы отметить и каких молодых режиссёров? Что вы думаете, в частности, о «Пиковой даме» и «Ученике»?
– Прежде всего хочется отметить, что прошлый год, торжественно объявленный годом российского кино, на поверку оказался годом упадка. Несколько крупнобюджетных проектов вроде «Викинга», «Дуэлянта» и «Ледокола» провалились, международным фестивальным успехом пользовались только «Рай» Кончаловского, «Зоология» Твердовского-младшего, да «Коробка» Бордукова, объехавшая не один десяток фестивалей второго плана. Что касается «Пиковой дамы», то там хороши костюмы, Ксения Рапопорт и музыка Чайковского. В «Ученике» мне понравилась идея и не понравилось ее воплощение, поскольку Серебренников не счел нужным как следует вписать пьесу в условия современной школы. Для театральной постановки это ничего не значит, а фильм лишается правдоподобия. Если говорить о молодых, то в прошлом году успешно дебютировали Антон Бильжо с «Рыбой-мечтой» и Алексей Красовский с «Коллектором». И еще был десяток-другой отличных короткометражек, по которым видно, что их снимали люди, не стесненные «мединской» цензурой.
В середине 90-х вы работали над книгой «Никита». Как началась эта работа? Чем кончилась?
– Издательство предложило мне написать книгу о нем и о его фильмах. Я предпочел другую форму – взять у Никиты Сергеевича большое интервью и добавить его дневниковые записи. Мы общались месяца три, расстались на «ты» и добрыми знакомыми. Много лет спустя не раз слышал, что в этой книге я его «раздел». Но такой задачи у меня не было, я просто задавал вопросы, на которые хотел получить ответы. Он отвечал – и, как мне кажется, честно.
Позже он уже не мог давать честные ответы?
– Его испортили большие деньги, положение председателя Союза кинематографистов, то есть главного кинематографиста страны, и близость к верховной власти. Он потерял совесть, а вместе с ней – талант, который не уживается с фальшью и покидает человека. Последние фильмы Михалкова ужасны. Он жертвовал достоверностью ради эффекта и в ранних картинах, но тогда это было нечто вроде игры со зрительским восприятием, а сейчас стало элементарным наперсточничеством.
В 2009 году вас исключили из Союза кинематографистов за критику действий Михалкова. Разве вы не могли сохранить с ним мирные отношения?
– Мог, но только ценой потери репутации, которая для меня важнее мирных отношений с таким председателем СК.