«При Сталине таких расстреливали»

«При Сталине таких расстреливали»

Блистательный Дмитрий Хоронько – актер, музыкант и композитор, благодаря которому на эстраде до сих пор живы Вертинский и Утёсов. В интервью Jewish.ru он рассказал, как рождалась его версия «Мурки», отчего нас несёт на днище и почему ирония и мысль в России – аморальны.

На концертах Хоронько-оркестра я видела остепенившихся братков. А вы когда-нибудь замечали, что ваше исполнение «Мурки», обрамлённое Шостаковичем, некоторых из них оскорбляет? Впрочем, наверное, такое вот музыкальное слияние оскорбляет и поклонников классической музыки?

– Я братков на своих концертах и не вижу. Вы меня сейчас в недоумение вогнали. Надеюсь, и те, и те понимают, что в этом, прежде всего, ирония. Я ведь об этой песне задумался как раз после вопроса: «А “Мурку” можешь?» Действительно, почему бы не исследовать ее как материал. Аранжировщик, который делал нам эту песню, прятал название «Мурка» от своей дочери, которая должна была ее играть. Просто писал – Шостакович. Так песня с исполнителем наконец все-таки слилась. Но вообще, да, многие не прониклись, за Шостаковича обиделись. Всю жизнь я вынужден повторять, что России не хватает креатива и самоиронии. А её отсутствие не даёт двигаться вперёд.

Совсем туго без иронии приходится?
– Не так давно написал песни на стихи Орлуши – жесткие, едкие, актуальные, что называется. Там есть стихи, написанные в 2014 году на присоединение Крыма. Ну, и люди вокруг как-то после этих песен потерялись. Есть вещи, которые, оказывается, нельзя говорить в обществе, с эстрады – с тобой перестают общаться, на тебя перестают реагировать. Вот Белковский говорит, что в России наличие другого мнения считается аморальным. Так не должно быть. Я тоже бесился поначалу от чуждого мнения. Есть друзья, которые, как мне казалось, допускали некорректные вещи, а потом я понял, что это их мнение, основанное, может быть, на какой-то ерунде, но это не важно, ведь оно существует, ну и пусть себе существует. Сейчас я стараюсь людьми не бросаться. И дураками их зову, и спорю, но не разрываю отношений. Иначе я растеряю всех и всё и останусь с кошками.

Это вы как миссию несёте?
– Миссия, конечно, хороша. У меня была другая – сделать общество культурней, отвернуть его от телевизора. Я старался нести, но миссия провалена. Вот молодежь может, я вижу это и рад. Когда пошли все эти молодежные протестные истории, я хоть посмотрел, какие блогеры есть. Ну, чудесно же! Совершенно отдельный космос! Что они там обсуждают, что делают – это мне в большей степени непонятно, но я вижу, что это прекрасно, и их слушают, за ними идут. Я со своими Вертинским, Юрским, Утесовым могу идти мимо и больше уже не дёргаться. Так что матч за победу над телеком мною пока проигран. Может, состоится ещё один – посмотрим. Осознавать это – уже победа.

Вы как-то говорили, что смысл песни для вас не важен, вам важно, о чём вы. А о чём вы сегодня?
– О растерянности. Очень резко поменялся общественный ландшафт за последние четыре года. Я не понимаю, что впереди. С детства всё развивалось достаточно последовательно. И каждый период моего взросления отмечался важными переменами вокруг. На подростковый попала Перестройка, потом я поехал поступать в театральный институт, и началась эта ерунда с распадом Советского Союза. Я пошел работать в театр, и все шло по нарастающей. Мы сами создавали это завтра – так казалось, во всяком случае, хотя я и преувеличиваю собственный вклад. Но было понятно, куда лично я иду, куда идут люди, идущие со мной. К моим 45 годам вдруг выяснилось, что всё совсем непонятно. То есть, понятно, но мне туда не хочется. Смыслы рухнули, понимаете? Сейчас это будущее создают какие-то мне чуждые другие. Мимо пролетает всё: нажитые образы, ориентиры, свобода. Любовь, сколь бы ни была вечной темой, сегодня тоже мимо. Мечты больше не сбываются, и капиталистический путь к свободе завершён. Я говорю сейчас не о любви к родине – я космополит, я за всё для всех. За свободу слушать то, что хочется, видеть, выбирать. При Сталине таких вообще расстреливали, но мы прошли вроде бы приличный путь, чтобы уйти от этого безумия. Но вот сейчас меня больше всего беспокоит разрушение нашего пути. Скандалы – нормальная часть отношений любого сообщества. Но как обмельчала тематика, вы только вдумайтесь. Страстей-то нет – о чём спорят люди по поводу «Матильды»? Я скучаю по временам, когда мы до хрипоты спорили о музыке. Нас просто несёт на это днище. Моих интересов там нет, и я его совершенно не хочу, но устраиваться как-то придется. Это и есть растерянность, которая преследует меня уже не первый год. Тема не найдена – вот честно скажу. Мало кто из художников в этом признается.

Когда распался Советский Союз, для многих людей смыслы рухнули вместе с ним. Иногда, я успокаиваю себя тем, что пришла наша очередь.
– Я мечтал, чтобы он рухнул. Я был абсолютным антисоветчиком и имел возможность это демонстрировать с самой школы. И тут Союз рухнул – мои мечты сбылись. Но вот, скажем, Сергей Юрский в 90-е провалился в депрессию лет на двенадцать. И писал об этом, и говорил. А потом как-то восстановился. Он не стал хуже. Он, пардон, насрал на всё. И стал просто Юрским, который что-то делал в театре, не имеющим никакого отношения ни ко времени, ни к чему. Его индивидуальность не потерялась, но потерялась актуальность. А художникам всегда хочется быть и актуальными, и индивидуальными. Я же не только про себя говорю.

Кем вы себя видели в детстве?
– Мне кажется, в детстве я не хотел быть взрослым. Детство было упоительным с точки зрения любви отовсюду. А потом был развод родителей, болезненный. Хотя внешне они никак не проявляли свое отвращение друг к другу. Я потерял отца, он внутри у меня оторвался. Он существует, я его поздравляю на дни рождения, ему 78 лет. Раз в год мы беседуем, но это уже не то качество общения: когда он был мне нужен – его не было. Он избегал, а мне было больно. К счастью, любовь остальных я не потерял. А вот для классных руководителей был чем-то невозможным – маму регулярно вызывали в школу. Я не хулиганил, не дрался – этого я боялся панически. Не умел, не понимал, зачем вообще нужно испытывать физическую боль. Но был очень громким и любить придавить словом. А школа в Харькове была гопнической, наш класс в этом смысле не исключение. Я же и на гитаре играл! Разбойники со мной дружили. Надо же при себе иметь вот такого клоуна, которым можно похвастаться – опа! Мы были полезным дополнением друг другу. Я понимал, что стану артистом, уже в 7 лет, знал, в какой институт поступать – бабушка была актрисой кукольного театра. Хотя, когда поступил, меня мало кто понял: зачем, мол, в театральный поступать, когда на завод идти нужно?

Вы по национальному признаку свою артистическую составляющую определяли?
– Это мне в голову не приходило. Две национальности ярко представлены во мне: украинская и еврейская. Никаких «мальчиков со скрипочкой» у нас в роду не водилось, и артистическую карьеру бабушки я не застал почти. А скоро после известных событий бабушка-еврейка переименовалась из Зовьи Моисеевны в Софью Михайловну, потому что один дед по линии НКВД работал директором ДК, а второй был политруком и служил в Германии. Вот он за несколько дней до смерти спросил у меня, кем я хочу стать. Я ответил, что музыкантом – он расплакался и сказал: «Слава Б-гу». Так что за мои артистические данные отвечает устройство нервной системы. Повышенная перевозбудимость даёт такой эффект. Моя проблема – она же и моё достоинство, я сам себе заложник.

Вот вы не любите бардов, лошадей – что ещё?
– По поводу лошадей я уже отказался от своих слов.

Часто отказываетесь от них?
– Ну, годы-то идут. Когда новое знание приходит в жизнь, оно либо подтверждает опыт, либо опровергает его. Но бардов я продолжаю не любить. Это просто времяпрепровождение, облаченное в какую-то фальшивую идеологию. Это секта – внутри все должно быть очень хорошо. И я ни в коем случае не лезу туда, но секта полезла в музыку, назвала себя музыкой и назвала себя стихами. И в этом месте мы не поделили территорию. Окуджава, в первую очередь, поэт – некоторые люди особняком стоят. Они вообще вне жанров. Мы не говорим: «Бард Галич», мы говорим: «Галич».

Чему вы всегда говорите «да»?
– Любви – это самое редкое сейчас. Таланту и уму. Ещё розам – у меня много роз. Стараюсь жить за городом, в основном. Говорю природе «да». Сигаретам и кофе – это единственное, что осталось у меня из всех пороков.

Да вы ангел. Нимб не натирает?
– Ещё как! Это же полная перестройка жизни, сколько я людей потерял, перестав пить. Компании, тусовки – это потеряло смысл. Но я спас себя, мне кажется. Вопрос: для чего я себя спасаю, для каких свершений? Я всё ещё стараюсь быть на стороне любви и всё ещё обманываюсь.

Что в работе раздражает?
– Профессиональное артистическое сообщество стало своеобразным. В сериале сняли (фильм «Пушкэн». – Прим. ред.), а зарплату не заплатили. Другой проект – в соцсетях на пробы зовут. Приезжаю – пробы странные, но ладно. И дальше тишина. Привычная, к сожалению, для нас. Это же так просто ответить: «нет» или «да»! Это все накапливается, становится повседневностью. Сам начинаешь походить на это: если они так себя ведут, то и я могу. Но это дорожка все равно приведет к падению. Люди перестали заботиться о других людях в элементарных вопросах вежливости. Это нивелирует обязательства как ценность.

У вас, насколько я понимаю, должны быть хорошие воспоминания от работы с крупными профессиональным лейблами, вы ведь писались на «Мелодии»?
– Шнуров позже спросил, глядя на пластинку: «Зачем ты поставил себе этот значок?» «Да это не я поставил, говорю, это и есть их родной логотип». Он мне: «Не п@@@и!» Легендарный бренд! А так просто выпустить треки и закинуть их в сеть, на iTunes – для меня это уже не то. Те, кого не выпускали на крупных лейблах, наверное, не поймут. Нет вот этого конфетно-букетного периода в общении со студией звукозаписи. Фирма «Мелодия» оставила мне визитку после концерта и положила к ней шикарную сигару. Это все такие сопли чудесные, когда лейблы тебя хотят. Ты такой: «Нет, нет, нет», а они: «Да, да, да». Тебя приглашают в офис, и ты ждёшь предложений. Ты знаешь, что у тебя есть песни, и они готовы, и ты готов. Осталось подписать бумажки, и впереди полгода счастья.

Сохранился ли какой-нибудь пиетет к кумирам молодости и вообще к авторитетам в профессии?
– В Харькове много евреев было в конце 80-х. Подружка могла позвонить в половине двенадцатого вечера, а это достаточно поздно по советским временам, и сказать маме: «Софа, ко мне приезжает Джигарханян, немедленно будьте!» То есть мы в час ночи оказывались у нее. Я ребенок. И это было такое событие на всю жизнь! Когда в театр заходила Алиса Фрейндлих, все по стенкам размазывались, останавливалось дыхание. А мы, я помню, лет 10 назад шли с Макаревичем по Арбату, и никто внимания не обратил. Спрашиваю: «Что происходит, Андрей?» – «А вот, Дима, время поменялось». И я понял, что тоже поменялся. Теперь как-то я ехал из Ялты, еще в то время, когда она была украинской, и в самолёте – Алиса Фрейндлих. Рядом Варя сидит, сестра ее, дочка – общаемся. В обморок не падается, дыхание не останавливается. Но головой понимаешь всё равно, что это великая актриса. Или вот есть роль у меня в Театре современной пьесы, в спектакле «Шинель». Музыкальный спектакль – написали Максим Дунаевский и Вадик Жуков. Дунаевский так переделал музыку, что мы практически были в ссоре. Он сказал: «Дмитрий, неужели вы не верите, что все, что я напишу, будет шлягером?» Я не ожидал такого и говорю: «Я в детстве прожил с вашей музыкой 8 месяцев. И имею честь сказать, что не все, что вы написали, является шлягером».