К 250-летию со дня рождения Николая Карамзина
Трудно считать Николая Михайловича Карамзина и по сегодня живым явлением русской литературы. Верно скорее обратное: не бывало в русской литературе примера того, как писатель, считавшийся главой передовой литературной школы, вождем литературного процесса, так быстро сошел на нет: буквально за одно поколение. Появился Пушкин – и Карамзин исчез. И русскую литературу, великую литературу 19-го века закономерно ведут от Пушкина. Карамзин отодвинулся в восемнадцатый век, встал в ряд почтенных, но устаревших писателей, вроде Ломоносова, Хераскова или Сумарокова; Державин, к примеру, много живее. И это притом что главный массив карамзинских сочинений относится как раз к девятнадцатому веку и притом что он считается создателем того русского литературного языка, на котором стал писать Пушкин. Очень скоро Карамзин из новаторов перешел в архаисты, а в поэтике Пушкина одной из живых ветвей стал как раз державинский архаизм.
Между тем Карамзин начинал писать именно в восемнадцатом веке, в последнем его десятилетии, и памятником этой его работы стали замечательные "Письма русского путешественника", описавшие его поездку по Европе (Германия, Швейцария, Франция, Англия). И оказался он в Европе в самое интересное время: в начале Великой французской революции. Правда, он не видел ни свержения монархии, ни якобинского террора, но всё же сумел заметить и запечатлеть достаточно мрачные картины. И несомненно, под этим влиянием произошел в Карамзине очень значимый духовный надлом. Он приехал в Европу как истый европеец, носитель новейшей тогдашней передовой идеологии Просвещения, причем скорее в руссоистском ее изводе. Природа разумна, и, ориентируясь на природу, люди сумеют построить разумное общество. Ибо человек по природе добр, вот краеугольный камень руссоизма. И именно этот идеологический миф потерпел крах в событиях Великой революции. В ней не разум победил, а фурии взбесившейся человеческой природы. Союз ума и фурий – такую формулу революции дал позднее Пушкин; но именно у Карамзина мы встречаем это слово – фурии.
Во Франции Карамзин встретился с академиком Левеком, специалистом по русской истории, и записал такие его слова: "Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не славянами. Что хорошо для людей, то не может быть дурно для русских, и что англичане или немцы изобрели для пользы, выгоды человека, то мое, ибо я человек!" Эти французские слова можно считать кратчайшей и выразительнейшей формулой русского западничества, а Карамзин поехал в Европу как раз западником, вообще европейцем, чем немало и приятно удивлял своих европейских собеседников, в числе которых был, например, Кант. Но как раз события французской революции подорвали этот исторический оптимизм, а заодно и монополию Запада на обладание истиной. Более того, возникло сомнение в существовании самой этой непреложной всечеловеческой истины. Карамзин поехал в Европу оптимистом, а вернулся явным пессимистом, ехал с верой в прогресс, а возвратился, мягко говоря, скептиком. И вот какое резюме дает он своим европейским впечатлениям:"Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан, и в самом несовершенстве надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. "Утопия" будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться неприметным действием времени, посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов… Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот… Легкие умы думают, что всё легко, мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо… Новые республиканцы с порочными сердцами! Разверните Плутарха, и вы услышите от древнего величайшего, добродетельного республиканца Катона, что безначалие хуже всякой власти!"
Русская история стала у него яркой иллюстрацией к смыслу европейских событий и шире – к неким всечеловеческим историческим законам
А вот другая, куда более сильная формула из позднейшего сочинений 1794 года: "Кто более нашего славил преимущества осьмого-надесять века; свет философии, смягчение нравов, тонкость разума и чувств, размножение жизненных удовольствий, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правлений? Но вместо сего восхитительного явления видим … фурий с грозными пламенниками!
Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Где возвышение кротких, нравственных существ, сотворенных для счастия? – Век просвещения! Я не узнаю тебя – в крови и пламени не узнаю тебя – среди убийств и разрушения не узнаю тебя… небесная красота исчезла – змеи шипят на ее месте!"
Эти слова, как уже было сказано, написаны в 1794 году, когда уже полной мерой исполнились революционные события во Франции. Но вот в 1802 году Карамзин для своего журнала "Вестник Европы" пишет статью под названием "Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени". В чем же он усматривает эту приятность? В Амьенском мире, в затишье Франции, вызванном Наполеоном в период его консульства. Не заглядывая далеко в будущее, Карамзин спешит сформулировать важнейшую для него историософскую формулу:
"Французская революция, грозившая ниспровергнуть все правительства, утвердила их. Если бедствия рода человеческого в каком-нибудь смысле могут назваться благодетельными, то сим благодеянием мы, конечно, обязаны революции. Теперь гражданские начальства крепки не только воинскою силою, но и внутренним убеждением разума".
Монархические поползновения Бонапарта были достаточно ясны для Карамзина, но вызывали у него не беспокойство, а скорее удовлетворение (конечно, до того, как наполеоновские властолюбие и воинственность высказались в полной мере). И схема новейшей истории представилась теперь Карамзину в таком виде: монархия и порядок – анархическое разложение в революции и падение власти – восстановление монархической власти и порядка.
И теперь самое важное: вот эту схему развития Карамзин перенес в русскую историю. Русская история стала у него яркой иллюстрацией к смыслу европейских событий и шире – к неким всечеловеческим историческим законам. Вспомним еще одну карамзинскую формулу, отнесенную уже прямо к России: "Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием". Это ведь не что иное, как экстраполяция на многовековую историю России результатов нескольких лет Французской революции.
Вот, собственно, главное, что нужно знать о карамзинской истории Государства Российского, вот ее пойнт, урок и смысл. Всё прочее в ней – литература.
Это сочинение Карамзина, первые восемь томов которого вышли в 1819 году, стали бестселлером. Карамзинскую историю читали даже светские дамы. Остается в силе суждение Пушкина: Карамзин открыл древнюю Россию, как Колумб Америку. Из его истории сделали кучу оперных либретто, а Пушкин написал "Бориса Годунова", ориентируясь, впрочем, больше на Шекспира, чем на Карамзина.Научное достоинство карамзинской истории отвергли уже давно – вместе с разрушением мифа о нем как первом русском историке: до него были и Татищев, и Щербатов, и Болтин. Самое ценное в его истории – примечания, в которых были введены в исторический оборот некоторые важные летописные источники.
Но, как говорили древние, книги имеют свою судьбу. Карамзин, его история неожиданно воскресли в нынешней постсоветской России. В пропагандистских целях была подхвачена карамзинская манера беллетристического расцвечивания истории, обращение ее в миф. Сам Карамзин писал: "Чувство: мы, наше – оживляет повествование… любовь к отечеству дает кисти жар, силу, прелесть. Где нет любви, нет и души". Это один в один то, что говорит нынешний министр культуры Мединский. У Карамзина он это, скорее всего, и вычитал – отнюдь не у Ницше, как могло начитанным людям показаться.
И тут можно припомнить забавную подробность. Восьмой том карамзинской истории – последний, вышедший при его жизни, – кончался описанием первых лет царствования Ивана Грозного, светлого, как принято считать, его периода. Вторым, темным периодом всяческих зверств грозного Ивана открывался девятый том. И вот интересно: дочитал ли культурный министр Мединской Историю Карамзина до девятого тома? Если б дочитал – глядишь, не одобрил бы открытие памятника Ивану Грозному в Орле.