На Манежной мы с Ваней обнаружили многотысячные красно-белые орды датчан, строившиеся в колонны. С песнями и барабанным боем они двигались по 100-150 человек, эти бледнолицые миролюбивые викинги, от церителлиевских коней – на площадь Революции.
Ваня сказал:
- Посмотри, как они чисто поют, а вроде бы, не музыкальная нация. Что это? Почему-то похоже на Гуно.
На Манежную мы вышли с Красной площади, а туда попали с Никольской, а на Никольскую – с Лубянки. Всюду одиночки, кучки и толпы счастливых разнузданных людей - не нашей веры, не наших убеждений, не из нашего лагеря.
Все орут, стучат, дудят, поют, машут флагами иностранных государств, часто к нам очень недружелюбных, пьют пиво в открытую.
Еще в начале июня мой родственник, забывшись, пил пиво на улице по дороге на вокзал, до вокзала он добрался только утром. У нас нельзя пить пиво на улице - закон такой, глупо спрашивать, где он провел ночь, потому что на вопрос полицейского про пиво он ответил:
- Чо?
Хорошо, он еще иностранным флагом не махал.
А тут пьяные иностранцы, пиво, барабаны, флаги, и все это прямо напротив Мавзолея, Спасской башни, Кремлевской стены, у памятника Жукову, возле нулевого километра и Иверской часовни, напротив здания КГБ – святые места России!
Никто никого не хватает, не отбирает пиво, не выхватывает флаги, не крутит руки, не объясняет, ваше скопление не согласовано, оно угрожает безопасности страны и покою проживающих поблизости мирных москвичей.
У могилы Неизвестного солдата меняют караул. Рядом на траве валяются сотни лиц в иностранных разноцветных одеждах, они пьют пиво, горланят не по-нашему, к ним никто не подходит, не гребет, не спрашивает регистрацию. Ни один не пришел с портретом деда, не пнул никого, не спросил:
- Что вы тут, б…ди, разлеглись в месте нашей скорби и памяти?
Мы ныряем в метро "Библиотека Ленина". Уже на входе мы слышим подземное пение. По переходу следуют колонны французов. Трещалки, гуделки, речевки, "Марсельеза". Кричат, поют, стучат. Три улыбчивых, вжавшихся в стену милиционера. Что они здесь делают? Что они могут сделать, коснись чего?
Вместе с французами мы берем вагон штурмом.
В вагоне все тот же третий интернационал. Французы поют. Потом датчане поют. Потом бразильцы поют. Потом колумбийцы поют. Потом все поют. Потом начинают прыгать. Поезд идет на глубине, хрен знает, скольких метров под землей, а у них в песне наступает такой момент, что не прыгать нельзя. Прыгают.
На «Спортивной» мы вываливаемся из вагона, и все это пляшущее, рокочущее, многоголосое, разноцветное штурмует эскалаторы. И никто им не говорит «Стойте справа! Проходите слева!». Когда они начинают колотить кулаками по обшивке эскалаторов, по стенам, по лампам, когда они начинают скакать на ступеньках в своем оторвавшемся уже от всяких границ ликовании, никто не говорит им, как говорили нам, мама дома, потом учительница в школе, потом дяденька милиционер при всякой юношеской попытке, что прыгать на ступеньках эскалатора нельзя, опасно, смертельно! Они прыгают, ничего смертельного не происходит, они прыгают и ликуют.
На улице толпа идет к стадиону. Посреди прохода стоит большой, кажущийся мягкотелым белобрысый милиционер. На нем белая рубашка и фуражка с большим гербом. Его окружили десяток французов, которые пытаются напялить на него свою синюю кепку с нарисованным на ней цветастым петухом и вот так сфотографироваться. Они беззастенчиво сдергивают с него фуражку и нахлобучивают кепку. Милиционер сопротивляется. Французы наступают. Милиционер не сдается. Наконец, закон побеждает, но в фуражке он соглашается все же сфотографироваться с французами.
Я силюсь понять, уместно ли здесь процитировать «Нет, не пошла Москва моя к нему с повинной головую», а также рассказываю Ване, что, особенно в связи с нашествием латиноамериканских болельщиков, мы переживаем в эти дни самое большое после 1812 года присутствие католиков на нашей родной православной земле.
Французы обнимаются с милиционером.
Милиционер обнимается с французами.
И тут я вдруг обнаруживаю, что я плачу.
Ваня смотрит на меня и моргает.
А меня душат рыдания, и слезы текут из глаз сами собой.
Я старый человек, у меня вся голова седая.
Я знаю, чем все кончится.
Они уедут и уже через 18 дней:
Нам не продадут алкогольного пива на стадионе.
Мой родственник, любитель попить на улице, снова проведет ночь в КПЗ. И не единожды.
Если мы выйдем на Красную площадь с флагами и барабанами, нам дадут ударить в них один раз, а взмахнуть – два раза.
До Манежной нашу поющую даже не Гуно, а например, Катюшу, колонну в 150 человек просто не допустят.
Нашим подросткам будут так же заламывать руки на Тверской, потому что они национальная угроза.
В метро нам предъявят счет за каждый хлопок и каждый подпрыг.
Не найдется повода, чтобы летом, в горящий сезон пустить 758 новеньких кондиционированных бесплатных поездов с бесплатным новым постельным бельем по всей стране, и, причем, пустить их для нас.
Никто не пустит нас бесплатно в метро, хотя бы на Пасху или на Новый год.
Никто не будет дежурить в желтых жилетиках и помогать бабушкам переходить улицу. Никто не будет стоять круглые сутки на Невском с большим поролоновым пальцем и объяснять нам, как и куда нам пройти, чтобы было удобней и интересней.
И дяденька милиционер не даст нам ни одного шанса дотронуться до его форменной фуражки с огромным двуглавым орлом, даже представить тяжко, что ждет нас, как только мы просто протянем к ней руку.
Честно-честно, я стоял и вытирал слезы. Слезы ребенка, которого дома не любят.
Илья Аронович Забежинский